– Почему ты знаешь, может быть, Паульсен сам виноват в том, что она ушла от него?
– Да, конечно, он виноват. Он оказался старомодным, потому что любил тихую семейную жизнь…
– Да, да, Гуннар, ты думаешь, что так легко судить о жизни…
Хегген сел верхом на стул и положил руки на его спинку.
– В жизни так мало определенного и верного, что судить о ней благодаря этому действительно не трудно, – сказал он. – Вот, сообразуясь с этим немногим определенным, и следует намечать план жизни и судить о жизни. А с неопределенным и неожиданным следует справляться по мере сил и возможности и по мере того, как они встречаются на пути…
Йенни села на диван и подперла голову рукой.
– Что касается меня, то у меня совсем нет больше сознания чего-нибудь настолько определенного в жизни, что я могла бы основывать на этом свои суждения или планы, – сказала она спокойно.
– Я думаю, что ты это говоришь несерьезно. – Она только улыбнулась в ответ.
– Во всяком случае, ты не всегда так думаешь.
– Вряд ли найдется человек, который всегда думает одинаково…
– Нет, человек думает всегда одно и то же, когда он в трезвом состоянии. Ты сама говорила вчера вечером, что человек не всегда бывает трезв, если даже он ничего не пьет…
– Теперь… когда я иногда чувствую себя трезвой… – она вдруг оборвала и замолчала.
– Ты отлично знаешь то же, что и я, – сказал Гуннар после некоторого молчания. – И ты это знала всегда. В громадном большинстве случаев человек живет так, как сам этого хочет. Как правило, человек сам хозяин своей судьбы. Конечно, бывают исключения, когда обстоятельства сильнее человека и когда он бессилен бороться с ними. Но было бы колоссальным преувеличением, если бы я сказал, что это случается часто…
– Одному Богу известно, Гуннар, что моя жизнь сложилась не так, как я этого хотела… И я хотела много лет, чтобы моя жизнь шла именно так, как я себе представляла… и жила сообразно с этим…
Оба долго молчали.
– И вот однажды, – продолжала она тихо, – я изменила на одно лишь мгновение свой курс. Мне вдруг показалось, что я слишком сурова к себе, что слишком жестоко заставлять себя жить жизнью, которую я находила наиболее достойной для себя… жить такой одинокой, понимаешь ли… И вот я свернула слегка в сторону… мне захотелось быть молодой и игривой. А меня втянуло в поток, который унес меня… Никогда я не представляла себе даже возможности очутиться хотя бы вблизи того, куда меня отнесло… Ведь я всегда хотела только жить так, чтобы мне никогда не приходилось стыдиться за себя перед собой, ни как за человека, ни как за художницу. У меня было твердое намерение никогда не совершать ничего такого, в справедливости чего я сколько-нибудь сомневалась. Я хотела быть честной, и устойчивой, и доброй и никогда не причинять другому человеку страдания, за которое моя совесть могла бы упрекать меня…
Йенни встала и начала в волнении ходить взад и вперед. Хегген молчал и не сводил с нее пристального взгляда.
– И в чем же состояло то преступление, в котором я провинилась… С чего все началось?… – продолжала Йенни. – Дело в том только, что я хотела любить, но любила только любовь, а не определенного человека… его не было. Но что в этом необыкновенного? И удивительно ли, что мне так хотелось верить, что Хельге именно тот человек, по которому так тосковало мое сердце? В конце концов я этому, действительно, искренно поверила… Вот начало, которое повлекло за собой все остальное… Гуннар, я верила, что могу дать им счастье, а заставила их только страдать… Ах, Гуннар, уж не думаешь ли ты, что мне легче от того, что я так рассуждаю? Мое сердце жаждало того же, чего жаждут все молодые девушки. И теперь… я жажду того же. Разница только в том, что теперь у меня есть прошлое, а потому я должна отказаться от единственного счастья, которое имеет для меня смысл… потому что оно должно быть здоровое и чистое… а я уже не та… Я обречена всю жизнь тосковать по недостижимому… И, значит, жизнь моя сводится лишь к тому, что я пережила за эти последние годы.
– Йенни, – Гуннар встал от волнения, – я все-таки говорю, что все зависит от тебя самой. Если ты не будешь противиться, то эти воспоминания погубят тебя. Но если ты посмотришь на прошедшее как на горький урок, – как ни жестоко это звучит, – то ты сама придешь к тому, что путь, по которому ты раньше шла, и те стремления и идеалы были правильные… для тебя, конечно.
– Ах, дорогой мой, да неужели же ты не понимаешь, что это невозможно? На дне моей души образовался осадок, который разъедает меня изнутри… Я сама чувствую, что разлагаюсь внутренне… О… и я не хочу, не хочу… Право, иногда у меня появляется непреодолимое желание… умереть… Или же жить… но ужасной, отвратительной жизнью… пасть, низко пасть… гораздо ниже, чем теперь… утонуть в грязи… чтобы знать потом, что это конец… Или, – она заговорила тихо, точно в бреду, точно заглушая крики, – броситься под поезд… сознавать в последнюю секунду… что вот сейчас… сейчас… все мое тело, нервы, сердце… все превратится в кровавую трепещущую массу…
– Йенни! – Гуннар громко вскрикнул и побледнел как полотно. Но он сейчас же спохватился и прошептал, тяжело переводя дыхание:
– Я не в силах слышать этого… не говори так…
– Извини, я разнервничалась. – Но с этими словами она в возбуждении подошла к углу, где стояли ее полотна, резким движением швырнула их к стене и затем повернула лицевой стороной.
– Нет, ты только посмотри на это! – воскликнула она горячо. – Ну, стоит ли жить только для того, чтобы заниматься подобной мазней! Ты сам видишь, что из этого ничего не выходит… Господи, Боже ты мой! Ведь ты же видел, что первые месяцы я работала как каторжная… я просто вовсе не умею больше писать…
Хегген посмотрел на эскизы. Казалось, будто он, несмотря ни на что, снова почувствовал под ногами почву.
– Ты должен сказать совершенно откровенно свое мнение об этой… мазне, – сказала она вызывающе.
– Что же, конечно, хорошего во всем этом мало… Ты видишь, я совершенно откровенен, – ответил он, засунув руки в карманы и задумчиво рассматривая полотно. – Но это ровно ничего не значит. Это может случиться с каждым из нас… Никто не гарантирован от таких периодов бессилия. И ты должна была бы знать, мне кажется, что это нечто преходящее… для тебя, во всяком случае. Не верю я, чтобы можно было потерять талант из-за того, что человек чувствует себя несчастным… К тому же не забывай, что ты долгое время ничего не делала… И тебе приходится сперва снова войти в работу, чтобы овладеть техникой… Вот почти три года, как ты не брала в руки кисти… Это безнаказанно не проходит, я знаю это по собственному опыту…
Он подошел к полке и стал рыться в ее старых тетрадях с эскизами.
– Вспомни только, как тебе приходилось работать в Париже… вот я покажу тебе сейчас…
– Нет, нет, не трогай этой тетради, – сказала Йенни быстро и протянула руку.
Хегген с удивлением посмотрел на нее, держа в руках нераскрытый альбом. Она медленно отвернулась и сказала:
– А впрочем, если хочешь, посмотри… Я как-то пробовала нарисовать моего мальчика…
Хегген раскрыл альбом и некоторое время рассматривал карандашные наброски спящего ребенка. Наконец он осторожно сложил альбом и положил его на место.
– Как ужасно, что ты потеряла своего мальчика, – сказал он тихо.
– Да… Если бы он был жив, то все остальное было бы для меня безразлично, понимаешь ли?… Вот ты рассуждаешь о воле… но при чем воля… и что в ней, раз нельзя сохранить в живых… свое собственное дитя… И знаешь, Гуннар, у меня нет уже больше сил пытаться сделаться чем-нибудь другим… потому что, мне кажется, что единственное, на что я была способна… и чего мне хотелось… это быть матерью моего малютки. Да, его я могла любить! Может быть, я эгоистка до мозга костей, потому что каждый раз, когда я делала попытку полюбить другого, мое собственное «я» вставало, словно стена, между нами… Но мальчик был мой, моя кровь и плоть… Если бы он остался со мной, я могла бы работать, о, как я работала бы… Господи, сколько планов я строила! Я решила жить с ним в Баварии, потому что там климат мягче… Я мечтала о том, как он будет спать в своей колясочке под яблоней, а я буду тут же рядом работать. Нет, ты пойми только, – кажется, нет такого места не свете, куда я не мечтала бы поехать вместе с моим мальчиком… Каждая вещь напоминает мне о нем… вот в эту красную шаль я его кутала… А черное платье, в котором ты меня пишешь и которое я сшила в Варнемюнде, когда встала после родов, приспособлено для того, чтобы удобнее было кормить ребенка грудью… На подкладке еще остались пятна от молока… Я не могу работать, потому что я схожу с ума от тоски по нем… Я тоскую так беспредельно, что все остальные чувства во мне точно парализованы… По ночам иногда я сворачиваю подушку и держу ее в руках, точно ребенка, и баюкаю своего мальчика… Ведь я хотела писать с него портреты, чтобы иметь их во всех его возрастах… Подумай, теперь ему был бы почти год… У него были бы зубки, и он ползал бы уже… а может быть, и вставал бы, и ходил бы немножко. Каждый месяц, нет, каждый день я думаю: вот теперь ему было бы столько-то и столько месяцев от роду… Интересно, какой был бы он теперь? Стоит мне только увидеть на улице женщину с ребенком, как я думаю, интересно, какой был бы мой мальчик, когда он подрос бы?…